— стремление к поставленной цели.
«Дорогая Анюта! Получил сегодня твое пересланное из Женевы письмо… Итак, все улажено и подписано. Это превосходно…» — вздох ликующего облегчения эти строки. Не более чем за сто часов догнало Анютино письмецо переселенческий поезд «Ильичей», проследовавший из Женевы в Париж.
Сколько переживаний было в сутолоке сборов: сами — в Париж, а годовалое дитя — философская рукопись — в Россию, можно сказать, на деревню дедушке. Надо опасаться любой случайности, не говоря уж о самом примитивном полицейском изъятии. Прибегая с привычной необходимостью к конспиративным условностям, просил маму: «Анюте, пожалуйста, передай, что философская рукопись послана уже мной тому знакомому, который жил в городке, где мы виделись перед моим отъездом… в 1900 году». И добрый подольский знакомец санитарный врач Левицкий получает драгоценную посылку.
Да, год почти минул с того дня, когда с негодующим усердием взялся Владимир Ильич за философскую литературу в женевской библиотеке, и до того, как поставил последнюю точку в предисловии, венчающем четырехсотстраничный партийный монолог в защиту диалектического материализма. Он оставался верен себе: ни на миг не уклоняться от борьбы, не ждать, когда кто-то возьмется за труднейшее из неотложных дел, не оставлять в области загадок ничего, что препятствует революционному процессу, досконально знать, чтобы судить и действовать.
Исследовал десятки и сотни источников по философии и естествознанию на немецком, английском, французском языках; вновь проштудировал важнейшие про-изведения марксистской литературы, разобрал до основания все построения модных школок, раздев донага сочинителей гносеологических «измов» и новоявленных духовников-богостроителей. Только после этого он мог себе позволить язвительное резюме в предисловии: я тоже, мол, «ищущий» в философии, поставил себе цель «разыскать, на чем свихнулись люди, преподносящие иод видом марксизма нечто невероятно сбивчивое, путаное и реакционное».
Когда же эти «розыски» закончились и перед ним легла рукопись почти в миллион букв, он торжествующе сообщил Анюте: «Она готова… закончу пересмотр и отправлю…»
Никто никогда не создавал в семье Ульяновых «революционного комитета» или «партийной ячейки», но это будто складывалось само собой. Взрослея, родные по крови роднились убеждениями. Никто, конечно, и не распределял здесь ролей, поручений, но это тоже выстраивалось естественным образом. Старшая сестра, например, — признанный «издатель» ленинских трудов.
Уже с юности, когда пятилетняя разница еще значительно отдаляла девичью взрослость, оба они находили созвучие в представлениях о главном в жизни. С трагической гибели старшего брата, с первой, кокушкинской, ссылки, куда судьба свела Анну и Владимира, ее авторитет хранительницы семейных традиций, ульяновского пламени почитался сугубо. Асмомента активного включения в революционную деятельность на каждом опасном повороте судьбы Владимир Ильич мог без оглядки опереться на ее верную руку. При непременной самостоятельности в убеждениях, выборе решений, да и в житейских делах старшая сестра (вместе со своим избранником, чудо как человеком, Марком Тимофеевичем Елизаровым) всегда олицетворялась с партийной умудренностью, самоотреченной надежностью. Ни один из арестов, ни бесконечные лишения, ни тяготы забот практической главы ульяновского семейства не поколебали в революционном деле участницу «Союза борьбы», деятельную «искровку», ведущего парторганизатора мк.
Как ненасытному книгочею и щепетильному автору, Владимиру Ильичу импонирует в старшей сестре ее особое отношение с книгой. Основательная эрудиция, начитанность — бестужевка историко-литературного профиля; врожденный вкус к слову — стихотворные опыты с гимназических лет, изящные переводы; связи в издательском мире — невозможно не оценить добросовестного сотрудника… Изданием «Развития капитализма в России» обязан прежде всего ей. Случалось, и в ссылке донимали его как автора издательскими хлопотами — так и подмывало ответить: «Обращайтесь к Елизаровой в Москву, которая заведует делом».
Теперь в заведовании Анны Елизаровой — все дела, решающие ближайшую судьбу «Материализма и эмпириокритицизма».
По-читательски, по-редакторски она уже углубилась вслед за автором в философские дали. «Книгу твою, — пишет, — читаю… Чем дальше, тем. она все интереснее. Заменяю согласно твоему указанию «поповщину» «фидеизмом», вместо «попов» ставлю «теологов»… Ну, а потом некоторую ругань надо опустить или посгладить. Ей-богу, Володек, у тебя ее чересчур много…» И доказывает: вот следы твоей скорописи, вот эмоциональные перегрузки эпитетов, вот чрезмерная категоричность характеристик. И ходатайствует: опусти, выкинь, откажись.
За претензиями по части изящной словесности чувствуется и другое — сестринская, товарищеская озабоченность: не достанется ли, мол, тебе за резкие нападки на философов, не отшатнется ли кто от сотрудничества с тобой в это «самое склочное время»? Иные так откровенно пугают и личными бедами, и ослаблением партии. Но разве мы становимся сильнее, прикрывая разность позиций благочинными реверансами? Что стоит показное единство без единомыслия? Какой смысл вести дискуссии по принципу Талейрана: язык дан человеку, чтобы скрывать свои мысли? Нет ничего хуже, как отсутствие открытой борьбы. Партия нуждается в чистоте своего имени, своего знамени.
В полемике придется еще услышать: Владимир Ильич развернулся, мол, так, что вокруг чуть ли не голое место образовалось… «Что ж, бывают такие моменты, когда массы по тем или другим причинам убегают с поля битвы, и тогда плох тот вождь или тот генерал, который, оставаясь в единстве, не может защищать свое знамя. Бывают такие моменты, когда надо оставаться в единстве, чтобы сохранить чистоту своего знамени.
Так что, дорогая Анюта, насчет «опустить или посгладить» подумать надо, паки и паки». Из письма в письмо обсуждается эта лексически-политическая проблема. «Ругательства» там всякие или «неприличные выражения» в поповско-цензорском понимании согласен заменить, но оценки идейного предательства? — помилуйте!»
Его письма из Парижа, порой еженедельные, причудливо сотканы совсем из разных нитей — из лаконичных оценок ситуаций, всполошенных переживаний И… многостолбцовых перечней поправок по свежим гранкам, переправленным сестрой через многие кордоны за тысячи верст, — какое гигантски неразворотливое плечо для издания срочной книги.
Переживаниям же нет конца. Вдруг уловилось между строк: маме нездоровится. Запросили телеграммой — подтвердилось: больна. В таком возрасте — 73 года — любой недуг может всполошить. Младшая сестра, приехавшая на экзамены в Сорбонну, рванулась в Россию. Едва удержали. В Москву посыпались экстренные запросы, просьбы. «Митино письмо прочел… ему, как врачу, виднее, особенно после совета с специалистами, состояние болезни, и я его очень прошу извещать нас почаще хотя бы самыми короткими письмами». Тревоги не улеглись, пока не появилось доброе предзнаменование. «Дорогая Анюта! Получили вчера вечером твое письмо с припиской дорогой мамочки… Мы все ужасно были обрадованы». Все тревожные дни убеждал старшую сестру высвободить себя чуть чуть, сбыть корректуру на руки друзей, в конце концов нанять кого-то… Но надо знать непреклонную, несгибаемую Анюту!
Когда философская рукопись лежала еще на авторском столе и предпринимался усиленный поиск издателя, из Петербурга от старшей сестры пришло письмо, которое Владимир Ильич не мог читать без грустной улыбки: «Слышала здесь oт видавших тебя недавно, что ты выглядишь плохо и очень переутомился. Это очень грустно. Не зарабатывайся, пожалуйста, дорогой, и побереги себя. Тебе, верно, нужен был бы отдых где-нибудь в горах и усиленное питание. Устрой себе Это. Ну, пусть попозже выйдет философия…»
Ее, наверное, оторопь взяла, когда считанные недели спустя на нее обрушилось настойчивое авторское торопление: «Об одном и только об одном я теперь мечтаю и прошу: об ускорении выпуска книги… Ускорять, ускорять во что бы то ни стало…»
«Мне дьявольски важно, чтобы книга вышла скорее.
У меня связаны с ее выходом не только литературные, но и серьезные политические обстоятельства…»
Эти обстоятельства он обозначил по-немецки одним словом «Spaltung» (раскол). Но прежде чем он порвет с идейными отступниками — каждому из них, товарищам по партии, всей общественности, он должен показать, где ошибки по умыслу, где заблуждения по недомыслию, он должен представить исчерпывающие аргументы. На историческое совещание расширенной редакции «Пролетария» он придет во всеоружии — с философской книгой, — тысяча благодарностей Анюте, близким, всем, кто работал у горна, когда ковалось это оружие.
В обыденном представлении философия, да еще нарочито усложненная, — не что иное, как отвлеченное любомудрие, не имеющее отношения к повседневной жизни. Как бы не так! Выяснение отношений с российскими махистами еще и еще раз убеждает: решение философских вопросов теснейшим образом связано с жизненной практикой, с классовым противоборством.
Взять ту же компанию литераторов, наводняющих легальные издания систематической проповедью богостроительства. Она потому получает простор и поддержку, что именно теперь русской буржуазии в контрреволюционных целях «понадобилось оживить религию, поднять спрос на религию, сочинить религию, привить народу или по-новому укрепить в народе религию. Проповедь богостроительства приобрела поэтому общественный, политический характер… Большевизму не по дороге с подобной проповедью».
Полемика на редакционном совещании «Пролетария» развертывается и вокруг чисто политических маневров любомудрых эмпириокритиков. Эти «тоже большевики» то рядятся в тогу ультиматистов, то группируются в некую фракцию божественных отзовистов. Одни других хуже. Их попытки помешать партии использовать легальные средства борьбы с царизмом так же вредны, как и попытки духовного разоружения. Особенно огорчительна их изощренность и псевдорадикализм. «Вместо того, чтобы политически мыслить», они цепляются за «яркую» вывеску и неизбежно оказываются «в положении партийных иванушек… Надо оберегать большевизм от «карикатуры на него». Никому не должно быть позволено разрушать «драгоценнейшее наследие русской революции».
Во имя его сохранения, во имя его чистоты, во имя ясности политического сознания и идет бескомпромиссная борьба с теми, кто поступается марксистскими убеждениями. И каждой страницей своей философской книги, и каждым аргументом в открытой полемике с оппонентами-ревизионистами Владимир Ильич стремится доказать: философия — дело партийное, отстаивая принципы марксистской философии, мы укрепляем большевистскую партийность. Мы отстаиваем партийность принципиально, в интересах широких касс, в интересах их освобождения от всякого рода буржуазных влияний, в интересах полной и полнейшей ясности классовых группировок, именно поэтому нам надо всеми силами добиваться того и строжайше следить за тем, чтобы партийность была не словом только, а делом.
…Года через два после выхода философской книги автор ее и редактор совершают многомильное путешествие по золотым галереям осенних парижских бульваров. Нескончаемый разговор обо всем и всякий раз о будущем: когда-то поднимется новая волна, всколыхнутся миллионы. На лице брата Анна Ильинична замечает ненастное облачко и слышит редкое по интонации признание: «Удастся ли еще дожить до следующей революции…» Невозможно было даже вообразить тогда, что до Октября осталось всего две тысячи двести дней.